Пещера оказалась громадной – пришлось даже послать вглубь на разведку Вешняка и Шнайдера с фонариком – и, главное, сухой. Еще час ушел на то, чтобы завалить вход камнями, оставив лишь узкий, выходящий вбок, лаз для часовых и замаскировать все это песком и ветками. Нашелся неподалеку и ручей с чистой вкусной водой, а из собранного хвороста получилась внушительных размеров куча.
– Вот черт, промокло все насквозь! – чертыхнулся ефрейтор Карл Хейниц, без толку истратив уже третью спичку из тщательно сохраненного в сухости коробка. – Бензину бы сюда… Не могу зажечь, хоть убей!
– Дай-ка я попробую, – мягко сказал присевший рядом Михаил Малышев и протянул свою громадную ладонь.
– Ну-ну, – покосился на гиганта ефрейтор и осторожно положил на эту ладонь коробок.
Михаил разгреб сложенную немцем растопку и не торопясь начал ее складывать снова, приговаривая:
– Та-ак… а теперь вот эту положим сюда… хорошо. – Стоящий рядом Руммениге освещал будущий костер фонариком, притоптывая то ли от холода, то ли от нетерпения.
Наконец хитрая операция таежника Малышева была закончена, и он, чиркнув спичкой о коробок, сунул огонек куда-то в середину растопки…
Через две минуты костер полыхал вовсю. Дым утягивался в глубь пещеры, и можно было не опасаться, что его заметят или учуют снаружи.
Озябшие и промокшие люди потянулись к огню, и Малышев сноровисто разложил костер в длину – так раскладывают костры аляскинские индейцы, чтобы в холодную зимнюю ночь места у живительного тепла хватило всем. И вот уже кто-то со стоном облегчения стянул сапоги, а кто-то насквозь мокрую гимнастерку. Солдаты протягивали к огню руки, оружие и одежду. А когда в трех котелках, поставленных прямо среди горящих веток, вскипела вода и Оскар Руммениге, взявший на себя обязанности повара, высыпал туда что-то явно очень вкусное из собранных у всех запасов провизии, напряжение последних часов почти окончательно покинуло измученные тела и нервы бойцов.
Полностью расслабиться, однако, не удалось – Велга и Дитц назначили первую смену часовых снаружи (по двое каждый час, включая и самих лейтенантов, что было встречено с молчаливым одобрением), и это напомнило людям, что они – на враждебной территории.
Вернулись Шнайдер с Вешняком.
По их словам, пещера тянулась очень далеко – им не удалось дойти до противоположного конца.
– Еда готова! – радостно сообщил Руммениге, в очередной раз сняв пробу. – Накрывай на стол!
Семь человек (Петр Онищенко и Карл Хейниц попали в первую смену часовых) расселись с ложками наготове у соблазнительно дымящихся котелков. Но пулеметчик Рудольф Майер остался стоять, баюкая в руках флягу с водкой.
– Я хочу выпить! – сказал он громко, и эхо его голоса заметалось под сводами пещеры. – Сегодня мы сражались бок о бок и доказали этим ублюдкам сварогам, что с нами не так-то легко справиться. Я хочу выпить за те робкие ростки дружбы, которые пробились сегодня сквозь коросту нашей вражды. Я хочу выпить за нашу общую победу на этой богом проклятой планете и при этих воистину фантастических обстоятельствах. Я хочу выпить за наших товарищей, которые остались там, в безымянной долине, прикрывать наш отход и скорее всего погибли, спасая нас. Я хочу выпить в память о тех, кто погиб раньше, и в память о тех, кто погиб потом, когда мы прорывали окружение. Я хочу выпить за Михаила Малышева, который тащил на себе сегодня мой пулемет, потому что мне было больно и трудно идти из-за раненой ноги, и за всех нас, русских и немцев, которых сплотила общая беда. Сегодняшний бой показал, что мы – люди. Люди, несмотря ни на что. Выпьем же за то, чтобы и дальше оставаться людьми. И да поможет нам бог!
Скрывая подступившие слезы, Майер запрокинул голову и, сделав хороший глоток из фляги, передал ее сидящему рядом и смотрящему на него с приоткрытым ртом Валерке Стихарю.
– Да ты у нас прирожденный оратор, Руди! – воскликнул Хельмут Дитц. – Браво! Я поддерживаю этот тост.
Фляга Майера пошла по кругу. Всем досталось по полному глотку (не были забыты и часовые снаружи), а потом над котелками замелькали алюминиевые ложки.
Глоток спиртного и горячая пища, принятые вовремя, творят чудеса даже со смертельно уставшими людьми. С трапезой было покончено в пять минут (Онищенко и Хейнцу отнесли котелок наружу). Казалось бы, тут на людей и должен был навалиться сон, однако все произошло наоборот: заблестели глаза, развязались языки, и вскоре плоская коробочка "переводчика" трудилась вовсю.
Вскоре рыжий Шнайдер, немилосердно коверкая слова, запел "Катюшу", и все с воодушевлением подхватили – эту песню любили на фронте не только русские, но и немцы.
– Странно, – заметил грустно Руммениге, когда песня кончилась, – у вас, русских, столько хороших песен для солдат… С такими песнями и умирать легко. Вон, даже мы, ваши враги, их знаем и поем. А у нас один "Хорст Вессель" да "Лили Марлен", да и те… – Он безнадежно махнул рукой.
– А что "Лили Марлен"? – неуверенно нахмурился Дитц. – Хорошая песня…
– Хорошая-то она хорошая, – согласился Оскар, – но только написана еще в Первую мировую. А я про современные песни говорю.
– Это, наверное, потому, – авторитетно заявил Валерка Стихарь, – что русский народ… как это… э-э… лучше сечет в поэзии, чем немецкий. У нас больше хороших поэтов. Взять, к примеру, Пушкина…
– Бред, – фыркнул окончивший в свое время десятилетку Велга. – А Гёте? Шиллер? Гейне?
– Гейне у нас запрещен, – невпопад вставил Руммениге.
– Да бросьте вы! – вмешался в разговор Курт Шнай-дер. – Развели философию… Так хорошо сидели! А ну-ка… – и он чуть хриплым баритоном запел "Лили Марлен".